Истоки ... А в милом моему сердцу Верхозерье я все-таки побывал. Махнул на все рукой - и поехал! Вряд ли, думаю, еще когда выпадет такая удача. А удача состояла в том, что в задуманном мною волнительном предприятии нашелся единомышленник в лице одного из сродников. И подвернулся охочий до дармовых застолий владелец захудаленького «жигуленка». Он-то нас и доставил однажды погожим сентябрьским деньком в тихое, обветшалое, кажется, Богом забытое в центре великой державы село.
Ехали окружным путем, через Муром: переправы на другой берег Оки ближе нет. А это - верст семьдесят, не меньше... От пыли и сигаретного дыма в салоне «жигуленка» было не продохнуть, на каждой, даже незначименькой, колдобинке по причине износа амортизаторов встряхивало и кидало из стороны в сторону. Притомились. Среди полей владелец средства передвижения вдруг юркнул по чуть приметной колее в случайный овражек, заросший бузиной и орешником, выключил мотор, взмолился: «Все, ребята! В глазах что-то рябит... Плесните маленько!». Надо было спасать человека - плеснули... Это сегодня, чтобы добраться до Верхозерья, надо затратить полдня. А бывало, когда по Оке бегал нарядненький, будто игрушечный, катер, успевали обернуться до обеда в оба конца. Помню, как давно-давно ездили мы в Верхозерье с мамой. После откровенного бегства родителей из колхоза это была первая наша поездка на родину. Готовились к ней основательно. Маме, в звании горожанки, конечно же, не хотелось перед односельчанами ударить в грязь лицом, и она приодела меня, своего единственного, во всё - ну, что называется, с иголочки! И я в перелицованных штанишках с лямочками крест-накрест, в батистовой рубашечке со старинными перламутровыми пуговками, в сандаликах, искусно пошитых отцом из кусочков разноцветной кожи, да еще в совершенно новенькой, специально купленной по этому случают бескозырке с огненной надписью «Смелый» - я был теперь почти как городской мальчик. Немного мешали только застарелые золотушные болячки да неистребимые, кажется, унылые крестьянские ужимки. Но бывшие мамины товарки, даже такого, даже с болячками, меня буквально затискали. Так вот, добирались мы до Верхозерья на катере. Мы сидим с мамой на палубе возле застекленной капитанской будки. Я не успеваю за всем уследить, все отметить - столько вокруг нового, необычного. Над головой у меня висит до блеска начищенный колокол. От разгулявшегося над рекой ветерка он тонко, как комарик, затаенно позванивает, будто истекает по капельке звуком. За стеклом горбатится штурвальное колесо. Конечно, я и подумать не смею, чтобы постоять за ним, за штурвалом, и порулить хоть чуть-чуть. Если даже и разрешат, все равно никто из наших мальчишек в это не поверит... Из люка с крутой лесенкой тянет машинным теплом, бензином, чем-то еще незнакомым, которое всегда бывает возле большой воды... Речная гладь струит голубизну отраженного неба. А дальний плес нестерпимо для глаза пылает расплавленным, разлившимся от берега до берега солнышком. Мне не дает покоя огромный красно-белый спасательный круг. Я легонько поглаживаю его прохладную поверхность и... мечтаю. Будто стою в своей бескозырке на капитанском мостике красавца парусника; впереди бури, штормы, а за ними - диковинные необитаемые острова, которые еще никто никогда не видел. Посадка закончилась. Юркий чумазый парень в тельняшке с прорехами на животе убрал за поднявшимся на палубу капитаном трап, отдал чалки и нырнул в люк. Капитан, пожилой речник в заштопанном кителе и выгоревшей форменной фуражке, занял место за штурвалом. Деловито закурил, словно это входило в его обязанности. Дернул за веревочку... «Дзи-инь!» - гордо и звучно возвестил колокол об отплытии. «Чох-чох-чох...» - застучал торопливо движок. Пассажиры катера - колхозницы заокских сел. Они возят на выксунский рынок молоко утреннего надоя, творог, сметану. Это молодые женщины, бойкие и острые на язык, способные постоять за себя в непривычной для сельского жителя базарной суматошности. В цветастых сарафанах, в белых сатиновых платочках, с охапками батонов, купленных на выручку, - они рассаживаются на палубе как придется, разноголосо щебечут, не слушая друг друга, посасывают карамелевые «петушки» и тянучки. Пока катер маневрирует возле причала, цепко держатся за перила и, наверное, маленько жалеют, что так опрометчиво пустились в опасное плаванье - уж больно не надежно и хрупко на вид наше суденышко. Но вот катер вырывается на речной простор. Он мелко дрожит всем корпусом, как застоявшийся конь, рвется вперед, за кормой у него вздувается крутая волна. «Чох-чох-чох...» т - доносится снизу. А из прибрежного лозняка тут же возвращается звонкое: «Цок-цок-цок...» Встречный ветерок взметает водяную пыль, освежает мне прохладой лицо, вздувает рубашку. Прозрачная, словно хрустальная, бескрайность неожиданно порождает во мне грусть от мысли, что этот вот неоглядный простор, бездонное небо, которое мы так лихо бороздим, крохотная радуга в облаке брызг за кормой - все это не навсегда, все это только теперь... Когда причаливаем и колокол звонит отбой, на берег сходить не хочется: уж больно хорошо было только что... - Пойдем, пойдем, сынок! - зовет мама. - Катеру назад надо... Мы идем по удивительно легкой тропинке душистыми лугами. Трава достигает колен. Местами приходится отводить ее руками. Отведешь шелковистую прядку в сторону - глядь, а оттуда, из гущи, смотрит с веточки земляничка-ягодка. И - разве устоишь! Я пригибаюсь, отрываю ягодку... Но она от спелости тут же исходит соком у меня на ладони. - Ты с ножкой, с ножкой ее... и сразу - в рот! - смеется мама над моей неловкостью. А над зеленым ковром вспыхивают желтыми, белыми, оранжевыми искорками бабочки. Они почему-то стремятся улететь от меня, будто зовут за собой. И я бегу... Пытаясь догнать, спотыкаюсь и падаю. Вскакиваю... Смотрю, мама укоризненно качает головой: на рубашке у меня красные пятнышки. Это я угодил на куст земляники. А мне весело. И уж не кажется дорога такой долгой... Дальше - поле. До самой околицы. Ржаное поле. С крохотными синими цветочками вдоль наезженной колеи. Чтобы скрасить усталость, я вырываюсь из маминой руки и вот давай сандаликом сбивать цветочки. Разбегусь, как в футболе, собью - и довольнехонек... - Погоди, сынок...- мама останавливается, подзывает к себе.- Ты знаешь, что это? - спрашивает. - Сорняки,- говорю.- Что растет в хлебах - все сорняки. Нам учительница говорила... - Нет, сынок, не сорняки. Это васильки...- почему-то грустно говорит мама. И, помолчав, добавляет: - Когда-то жили на нашей земле люди... Давно это было... Вот они сейчас и смотрят на нас своими глазоньками... Я молча иду рядом, держусь за сумку, которую несет мама, вроде помогаю. А сам все думаю, думаю... В моем обеспокоенном сознании ворочаются огромными глыбами колючие мысли. От любопытства, сомнений, страха раскалывается голова. Мне горько и не по-детски тоскливо. Сердце мое обливается слезами от печали. Неужели меня тоже не станет? Неужели ТАМ - ничего, ничего? Уже перед пряслом, которое оцепляет село со стороны поля, я не выдерживаю и спрашиваю: - А я... я буду глядеть, мам? Мама больно обняла меня и поцеловала. И говорит: - Будешь, сынок! Конечно, будешь. Но сперва ты долго, долго будешь жить... Вот так одним словом мама развеяла мои тревоги и сомнения. А от крайнего дома, смотрю, вынырнул из подворотни и катится нам навстречу шариком пузатенький, словно надутый, щенок. Он счастливо виляет хвостом, сбившись с ноги, кувыркается через голову, повизгивает и, кажется, сейчас, прямо на наших глазах от радости умрет. Я потянулся погладить его, но он вдруг - бряк на спину и - заструил, заструил вверх фонтанчик. Звенит над селом тишина... Вьются беззвучно над колокольней голуби. Положив друг на друга голову, дремлют в тени овечки. Купаются в горячей пыли на разбитой дороге бесштанные карапузы. Стоит одиноко возле крылечка, глядит на нас, заслонясь от солнца рукой, древняя старушка. Резвится на лужайке привязанный к колышку дерзкий бычок. Бредут к недалекому озеру белые-пребелые гуси... Родина... * * * Но свихнулось что-то в топливно-энергетическом балансе - вздорожали безумно солярка с бензином. А потому, как при цепной реакции, и хлеб, и соль, и проезд на транспорте стали во многократ дороже. Чтобы из деревни съездить в город и при этом как-то оправдать дорогу, надобно продать молочка столько, сколько буренушка не даст и за неделю. Вот так и случилось, что за ненадобностью катер отогнали в затон - не гонять же его взад-вперед порожняком. И стоит он теперь возле холодного бетонного причала стреноженным надежными синтетическими канатами. От гнилой воды его корпус покрывается слизистой плесенью, от ненужного солнца облазит на палубе краска. Гудит и стонет от неласкового ветра колокол. Да что катер - Ока-труженица приуныла! Не летают над нею белыми лебедями быстрокрылые «Ракеты», не ходят к морю и обратно вальяжные многопалубные теплоходы с развеселыми туристами. И не съездила старушка перед смертью в недалекий городишко на другом берегу повидаться с братцем - автолюбители в конце двадцатого века за так не возят. И стушевалась легкая тропинка в земляничных лугах. Впрочем, лугов давно нет, вспахали под кукурузу. Луга вспахали, а благородный, накопленный по крупице за многие столетия чернозем Ока-река в половодье помаленьку уносит в Волгу. А Волга на пути к Каспию намывает его по капельке на свои долгие просторные берега... * * * Мотор не заводился. Мы кое-как выкатили взбунтовавшийся «жигуленок» из овражка, пустили под горку. Мотор чихнул разок-другой и завелся. Поехали... В село пробрались со стороны огородов через заполоненный лопухами и репейником переулок. Дышало последним теплом бабье лето. Белыми стаями плыл над селом тенетник. Пахло недавно перекопанной землей, преющей листвой, огородной гнилью. Небо - молчало. Сквозь редкий частокол было хорошо видно, как грузно свисают с веток бугристые, словно кулак, антоновские яблоки. На грядках алела оставленная просыхать морковь, золотилась в кучах репа, набухали силой необхватные кочаны капусты. А на солнцепеке, перепутав, верно, все на свете сроки, зеленели завязью не ко времени распустившихся почек кусты смородины. Остановились возле церкви. На нее было больно смотреть. Гранитные ступеньки кто-то, очень сильный и неразумный, раскидал вокруг. Фигурные стекла в окнах были разбиты. Вдоль стен буйствовала в рост человека крапива. Крыша по всему периметру рухнула. Говорили, что во время войны какой-то шутливый мужичок перед уходом на фронт, не побоясь греха, снял несколько луженых листов кровли да и променял их в соседнем колхозе на водку. С тех пор его никто и не видел. Говорили и другое: будто кровлю в грозу сорвал ветер. Чтобы ее закрепить, хватило бы, может, дюжины гвоздей. Но местным мужикам все было как-то недосуг... Наш водитель остался в машине подремать, а мы пошли вдоль села. О том, что увидели, можно рассказывать долго. И грустный, очень грустный получился бы рассказ... На улицах - никого. Все были где-то, может, в поле, может, на ферме. Возле некоторых домов копошились в огороде старики. Сгребали листву, по сколоченным из досок желобам засыпали в подполье картошку, укладывали в поленницу дрова, рыли под мусор ямы. Некоторые, завидя нас, бросали дела, подходили к забору, приветливо здоровались. - Это чьи же вы теперича будете? Неужто наши-и? Удивлялись, что у других жизнь может сложиться не так, как у них. Хуже, лучше - десятое дело, важно, что иначе. Прошли село из края в край. И... не увидели ни одного пацаненка. Ни в колясочке, ни в песочке, ни на лужайке... Старики - да, были, старики работали, старики, выходит, решили умирать там, где родились. А вот дети - нет, их дети не прижились в родном гнезде, разлетелись по свету... Да и то сказать: как не разлететься, если век электричества проходит, а в родительском доме, как и сто лет назад, уроки учи при керосиновой лампе! Побывал я и на пустыре, где некогда стоял наш дом. Дедушкин дом. Дом, в котором я родился. Новые хозяева разобрали его по бревнышку и перевезли в другие края... Двор заполонила малина. Одичавшая, неухоженная и оттого хилая. В глубь сада разбежались кусты терновника. Яблонь не было. Судя по трухлявым пенькам, их давно спилили. Может, на дрова... Над зарослями малины высилась куча битого кирпича. От печки. И все... В крайнем доме увидели еще одного старичка. Он посиживал на порожках крыльца, где хорошо припекало солнышко, и подшивал валенки. За спиной у него, в сенках, их было много, валенок, в них можно было бы обуть, пожалуй, целый стрелковый взвод. Холода придут не скоро, а этот человек из далекого прошлого, этот последний, наверное, на селе специалист с традиционной для здешних мест профессией, уже был обеспокоен, уже трепетно исполнял свою предначертанную судьбой миссию. Разговорились... - А внуки где ваши? - спрашиваю я под конец.- Почему не с вами живут? - Внуки, говоришь? - дед улыбнулся.- Внучка замуж вышла, за летчика. Он у нее в капитанах ходит... А внук... внук на дудке играет в этой, как ее... консерве... консерватории... Их сюда канатами не затянешь! Разве можно... У них там кнопочку нажал - и кино! - А что с селом станет, отец... без ребятишек? - пытаю я. - А ничего не станет...- помолчав, подытожил старик.- Известно же: дом без детей не дом, а пустоцвет. Не может у него быть никакой будущей жизни... Поговорили еще маленько. О том, о сем... И вдруг узнаю - ведь надо же! Ваня-то Митин, мой незабвенный товарищ, мой верный друган,- жив! Жив, сказывают люди! Жив Ваня! Только очень уж он далеко, и нам с ним, верно, больше не свидеться. Что ж теперь... звезды мы ведь тоже никогда не держим в руках. А они нас греют. Целую свою бесконечную жизнь. 1998г. |